Было бы, однако, очень односторонним сказать по этому поводу, что Ибсен может быть зачислен и в идеологи крупной буржуазии. Было бы совершенным парадоксом сказать, что брандовская воля к цельности и ницшеанская империалистическая воля к власти одно и то же. Ницше, пожалуй, мог бы обвинить героев капиталистической наживы как раз в том, что они сохраняют в себе еще следы совести.
У Ибсена это носит совсем другой оттенок, Ибсен указывает здесь на то, что бесчеловечность цели, которой приносятся в жертву чисто человеческие чувства и отношения, непосильна ни для одного человека, кроме, может быть, какого-нибудь морального урода, вовсе не привлекающего симпатии поэта. Еще в своем «Эпилоге» Ибсен причисляет сюда (конечно, символически) даже искусство. Пренебречь живой женщиной для того, чтобы, «используя ее» как натурщицу, превратить ее в предмет своей славы, — это значит совершить преступление, которое не простится. Надо держаться ближе к крови, к земле, к непосредственно ценному, к индивидуально живому, к конкретному. Устремляясь на своем большом корабле в большое плавание, ты, превратившийся в капиталиста мещанин, потерпишь крушение именно потому, что бездушные твои цели заставят тебя совершить множество преступлений по отношению к живой жизни, а она за это разобьет самую твою волю.
Быть может, с этой именно точки зрения надо понимать и то неожиданное провозглашение «caritatis», которое мы имеем в «Бранде». Это уже было предчувствием дальнейшей точки зрения Ибсена.
Тут происходит такой диалог:
Ибсен. Человек должен иметь великую цель и приносить ей все в жертву.
Капитализм. Моя великая цель — нажива, я все принесу ей в жертву.
Ибсен. Твоя цель слишком бесчеловечна, и потому ты сам осужден стать жертвой этой бесчеловечной страсти.
Таким образом, Ибсен не может сказать, какова же должна быть цель человека, но, требуя от человека героизма, он отвергает его торгашескую, его циничную, современную ему форму — капиталистическое накопление.
Следует еще остановиться на одной пьесе Ибсена, также показывающей внутренние колебания Ибсена даже в тех вопросах, которые ему кажутся наиболее для него святыми.
Требовать правды во всех человеческих отношениях, бороться с лицемерием, срывать все и всяческие маски, разве это не подлинный лозунг лучших представителей крепкого мещанства, с отвращением относящихся к городским усложнениям жизни, ухищрениям капиталистической цивилизации?
Да и пьеса «Дикая утка» кажется задуманной для того, чтобы всячески доказать этот тезис.
Семейство Экдал живет в атмосфере отвратительной лжи. Грегерс, брандовский тип, — хочет во что бы то ни стало света. Прежде всего, отринуть фальшь, обман. По мнению Грегерса, всем станет легче или, во всяком случае, все станет выше, если туман обмана будет рассеян. Пьеса, однако, представлена так, что Грегерс является не рыцарем истины, а ее Дон Кихотом. Он приносит только новые лишние мучения. Он становится сам смешон в своем фанатизме. Вывод, к которому приходит зритель, таков: надо быть гуманным; в некоторых случаях обман есть вещь спасительная.
Разве это не звучит компромиссом? Разве здесь Ибсен сам не является «дикой уткой» с надломленными крыльями?
Быть может, еще более глубокий удар по себе самому наносит Ибсен пьесой «Гедда Габлер». Реалистически (как понимала эту роль Элеонора Дузе) — эта пьеса есть блестящий по глубине и полноте этюд женщины-сноба, напряженной и пустой истерички, стремящейся к блистательным эффектам, к доказательствам своей власти, трусящей перед скандалом, лишенной какого бы то ни было интереса к подлинно положительным началам жизни, своего рода формалистки, кажущейся, мнимой силы. Но требования, которые Гедда ставит своим окружающим, до такой степени напоминают брандовские требования, что многим критикам, режиссерам и артистам казалось, будто бы действительно Гедда гораздо выше, чем Tea, что она есть положительный тип, что она есть то, чем хотел бы Ибсен видеть женщину.
Аберрация не случайная. Ибсен здесь как бы иронизирует над самим собой. Героика демонизма, которая сослужила бы свою службу в обстановке, взятой из саг о викингах, превращается в нечто отвратительно фальшивое в наше время. Кого принято осуждать, время ли это, слишком серое и будничное, или таких Гедд, которые, не понимая этого, разыгрывают преступный и мучительный маскарад, вторгаясь в его мещанский уют со своими ядовитыми химерами?
Ибсен не говорит об этом. Растерянность звучит из замечательной пьесы «Доктор Стокман» или «Враг народа». По существу это есть пьеса борьбы честного крепкого мещанина против капитализма. Капитализм приходит с определенной ложью. Основывается курорт, который на самом деле бесполезен, даже вреден. Однако он приносит доходы. Вскрыть лежащую в основе ложь — значит оставить без дохода многое множество людей. Но правда должна быть сказана, отсюда конфликт. Ибсен не видит, однако, никаких решительно общественных сил, которые могли бы поддержать правдоносца.
Какой же вывод, должен ли доктор Стокман смолчать? Нет, он должен говорить. Может ли он надеяться при этом на победу? Нет, она невозможна в настоящее время. Есть разве только весьма ненадежный и слабый луч, что когда-то в далеком будущем человечество изменится и что можно педагогически действовать в этом направлении.
Так что же делать? — Исполнить свой долг и остаться одиноким.
Конечно, Стокман не враг народа. Заглавие дано иронически. Будучи другом правды, он старается растоптать несомненно вредоносную ложь, но народ не хочет такой дружбы, народ слеп, народ глуп, а потому, в конце концов, все-таки Стокман враг народа, враг общества, потому что он враг масс, не верит в них, враг потому, что он каждому хочет сказать: «Не надейся на массы, надейся только на себя». Но разве это мудрый совет?