Надо сказать, однако, что и «Фауст» и «Вильгельм Мейстер» являются художественными произведениями эпического порядка. Хотя основной материал в них почерпнут из переживаний автора, но простое отожествление Мейстера с Гёте или Фауста с Гёте было бы глубоко неверным. Конкретные жизненные переживания Гёте почти совсем не отразились в его произведениях.
Его опыт, проходя сквозь призму его творческого гения, своеобразно преломлялся: свет и теплота этого луча оставались, но окраска и образы, этим красочным лучом отбрасываемые на экран искусства, оказывались глубочайшим образом видоизмененными.
Мало того: обоим произведениям присуща некоторая степень загадочности, некоторая туманность и темнота, сгущающаяся в определенных местах, рассеивающаяся в других: словно перед вами горный ландшафт с сияющими вершинами и наполненными мглой долинами.
Как это всегда бывает у очень больших художников, мы имеем здесь частью сознательный прием, частью естественный результат характера Гёте.
Гёте никогда не считал свое миросозерцание законченным. Он не был рационалистом. Он не полагал, что разум вообще, а тем менее разум на данной стадии его развития может дать адекватную картину природы и человека. Для него его собственное миросозерцание, его собственные этические суждения были ярким проблеском догадки, в которой, однако, раскрыта не вся правда, имеющая раскрыться в гораздо большей мере в будущем.
В этом смысле Гёте присуще, так сказать, рембрандтовское воззрение на жизнь. Правда, в своих классических произведениях он отходит от этого правила. Там тень не играет никакой роли, там царство спокойного, ровного света. Но в своих наиболее глубоких произведениях, — тех, в которых он хотел дать всю концепцию мира и жизни, — он, напротив, чувствует недоделанность своего миросозерцания, он хочет показать, что огромность и глубинность мира отнюдь еще не исследованы. Отсюда это наличие светотени в «Фаусте» и «Мейстере».
Если Гёте полагает, что всякое явление есть по существу сравнение, намек, подобие (ein Gleichniss), то это же относится и ко многим его художественным образам. Вот почему он выбирает подчас загадочные, намекающие тона.
Эти черты, присущие обоим великим произведениям Гёте, делают невозможным прямое использование заключающихся в них свидетельств для социального портрета Гёте.
Мы не можем сейчас дать сколько-нибудь подробный анализ этих произведений. Мы хотим отметить лишь эти их черты, которые, несомненно, подтверждают нашу общую концепцию линии развития Гёте, причем надо сказать, что именно эти произведения рисуют развитие Гёте с наиболее благоприятной стороны, потому что оба произведения доведены до венчающего конца, а этот венчающий конец выходит за пределы гётевской асоциальности, гётевского примирения, гётевской олимпийской мудрости, которые мы считаем своеобразным падением личности Гёте, выходит в некоторую новую область, работать в которой начали последующие поколения и будут работать главным образом люди наших и последующих времен.
«Фауст» особенно дорог всем людям, осознающим значение движения прогресса, врагам застоя и косности, именно тем, что в нем с необычайной силой, с такой силой положительно впервые, провозглашено было право на сомнение, поиски, ошибки, срывы, доходящие почти до преступления, словом, на прокладывание новых путей, право на свободную мысль и свободную страсть, при смелом утверждении, что, несмотря на страдание и вину, которые вырастают на этом пути, он является единственно спасительным, подлинно ведущим человека вперед. Этим «Фауст», в особенности в своей молодой концепции, наносил удар отходящему в прошлое феодализму, мещанскому уюту, консервативному укладу жизни. Огромное беспокойство, постановку коренных проблем жизни, полную приключений дорогу к не совсем ясной цели — вот что провозглашал «Фауст».
Не ограничиваясь указаниями на те две души, которые Гёте находил в Фаусте, Гёте еще приставил к нему Мефистофеля. Мефистофель есть чистый дух отрицания. Создавая его, Гёте хотел сказать филистерам и педантам, реакционерам, попам в рясах и без ряс, что, когда они называют бесовским духом новейший дух беспокойства, развернувший свои крылья с конца XVIII века, когда они называют бесовской хотя бы крайнюю, наиболее бездушно, цинично выраженную критику, — они все-таки не попадают в цель. Даже критика всего «святого», доведенная до цинизма, до озлобленности, как это мы видим у Мефистофеля, на самом деле является прогрессивным началом. На самом деле эта разъедающая критика, может быть, и хочет дурного, она, может быть, не имеет никакого сердца, никакой заботы о человеческом счастье, о возвышении человека, может быть, она полна холодного презрения ко всему окружающему, но она вместе с тем мешает человеку мириться с этим окружающим, толкает его вперед и таким образом «желая зла, творит добро».
Этим началом движения проникнут весь «Фауст». Период веймарского плена Гёте отразился во второй части «Фауста», в описаниях императорского двора. Мы встречаем здесь все отрицательные стороны этого времени, антиреволюционную идею, но также и известную степень довольно тщательно замаскированной критики существующего государственного порядка.
Первая часть «Фауста», хотя и пользуется множеством фантастических образов и внешне одета в средневековое облачение, все же реалистичнее. Вторая часть наполнена аллегориями, подчас очень туманными, почти не поддающимися разгадке, — может быть, задуманными так, что Гёте и сам не знал их разгадки, а давал в образах волнующие его проблемы, ему самому лишь тускло просвечивающие, не решенные, может быть, даже в его собственном представлении, полу мнимые (матери и т. п.). Эти аллегории, однако, всегда глубоки и прекрасны. Поэтому вторая часть «Фауста» во многих своих частях перед целыми поколениями стояла как загадка. Вероятно, и в будущем еще будут делаться попытки осветить «темные долины») этого произведения.