И публика потоком понеслась в Театр Сары Бернар. Лавочники и их семьи готовы платить по пять — семь франков за место. Я был на тридцатом спектакле, и театр был полон до последнего.
Все вышесказанное говорит, конечно, против новой пьесы Бернара. Это слишком коммерчески ловко. И все же я не могу не отметить, что в пьесе есть и прекрасные стороны.
Сюжет мелодраматичен. Да, но с какой правдой, с каким чувством меры, насколько остерегаясь всяких фальшивых тремоло, насколько чуждаясь литературных прикрас ведет Бернар свое действие. Оно все время прозрачно, как стакан чистой воды, и человечно, как слезы. Право, задача полного реализма, если хотите, серого реализма, который преследуют те молодые авторы, о которых я писал в прошлом письме, здесь вполне достигнута, и притом без мути, без досадных узлов и петель, в которые постоянно сбивается нить действия.
А кроме того, пользуясь удобным моментом, разжалобив свою аудиторию (ту самую, которая ревом негодования отвечает на протесты против гильотины), Бернар ловко, все так же шутя — потому что шутка занимает в его драме большое место, — вставляет несколько метких, отточенных стрел против смертной казни.
Меньшинство при этом аплодирует, иные аплодируют взволнованно и растроганно. Застигнутое врасплох кровожадное мещанское большинство не смеет протестовать.
«Развлекая, поучать» — этот старый девиз театра так просто и с такой грацией выполнен Бернаром. И право, если подобные пьесы заменят собой бессмысленные старые мелодрамы, ходульные исторические пьесы и пошлейшие «пошады», до сих пор любимые жанры средней публики Парижа, то это можно только приветствовать.
Я даже думаю, что пьеса Бернара хорошо будет принята и народной публикой; я уверен, что она пойдет в маленьких театрах пригородов. Руководители петербургских театров, посещаемых рабочими, могут ее смело ставить. Пусть она несколько упрощенна, но, повторяю, она человечна и благородна. Пусть она написана с хитрым знанием публики, математически рассчитана на успех, она все же сделана подлинным мастером.
Игра была очень хороша. Молодой сын Бернара, игравший главную роль, показал себя обещающим артистом. Роль матери исполняла Сара Бернар. О, старая колдунья, как она еще восхитительна, когда не берет на свои семидесятилетние плечи непосильного бремени. Что вы будете толковать об искусственном пафосе Сары, о ее декламации, ее пышной манере, отталкивающей нас, русских! Вот она играет не Лукрецию Борджиа, не Тоску, а маленькую коммерсантку, мать больного и преступного мальчика, — и ну-ка, вы, нынешние, ну-ка, вы, итальянки и русские, играйте так, дайте такую простую, такую с начала до конца благородную в своей сдержанности игру, которая в то же время так глубоко волновала бы один десяток тысяч зрителей за другим.
Если большой писатель Тристан Бернар, создавая свою первую драму, пошел по пути искусства упрощающего, то другой большой писатель, Габриель д'Аннунцио, забирается все в большую сложность. Ничего нельзя себе представить утомительнее недавно основательно провалившейся в театре Porte Saint-Martin трагедии его «Жимолость»…
Первоначально предполагалось поставить ее в меньшем театре — Амбигю, но директора Герц и Коклен рассчитывали на огромный успех, хотя, казалось бы, почетные провалы последних произведений этого талантливого, но сумбурного человека должны были их предостеречь. Пьеса была перенесена в огромный, третий по величине театр Porte Saint-Martin, и вот после семи спектаклей Аннунцио сам просил снять ее с репертуара, ибо колоссальная зала начала являть из себя вид унылой пустыни.
Правда, на генеральной репетиции собрался весь цвет столицы мира. Более блестящей залы Париж, кажется, никогда не видал. Но к концу Аннунцио положительно уморил всех этих княгинь, академиков и финансовых баронов.
Трудно представить себе более несуразную по экспозиции пьесу. С великим трудом в конце концов, притом очень поздно, вы проникаете в суть действия. Суть эта заключается в следующем.
Некто Дагон, человек страстный и неумный, отбил у своего друга, музыканта Кольдра, любовь его жены. Болезненный органист, узнав об этом, попросил друга-соперника убить его, что и было исполнено. После этого подвига Дагон женился на жене Кольдра. Позднее он начинает таким же образом отбивать Гелисанту, блестящую истеричку, у ее мужа, сына Кольдра, для которого потеря жены также будет смертью. Кольдры — это и есть «жимолость», не могущая жить без поддержки.
Но все эти преступления стали известны дочери Кольдра — Од, оказавшейся, таким образом, в положении, если хотите, Гамлета, если хотите, Электры.
Аннунцио сбивается во многих сценах то на Гамлета, то на Электру, ни разу, конечно, даже отдаленно не приближаясь к бездонной глубине Шекспира или к титанической страсти Эсхила.
В конце концов Од заручается поддержкой обманутой матери и преблагополучно убивает Дагона, несмотря на все его парадоксальные самооправдания.
Пьеса лишена всякого интереса: она не сценична, она витает в областях, совсем далеких от всякой социальной и индивидуальной психологии. Мы так и не знаем, в какой среде все это происходит. Все действующие лица совершают свои поступки под влиянием болезненных пароксизмов.
Ни старательная игра (впрочем, Ле Баржи играл явно без увлечения), ни шикарная постановка не могли, конечно, спасти такую пьесу. Но самое ужасное в ней — это литературные красоты.
Если все сценическое содержание Аннунцио построено словно из измученной, зигзагами сломанной проволоки, то эту проволоку он покрыл бесчисленным количеством цветов из фольги, кисеи и разноцветной бумаги. Сколько красноречия, сколько поэзии, сколько изречений, сколько символов! В конце концов кружится голова, как от угара. Добрая половина всех этих прикрас замысловата, безвкусна и вымучена, орошена потом и в то же время отдает какой-то нарочитой небрежностью… Другие фразы, взятые отдельно, свидетельствуют о не увядшем еще лирическом даровании автора, о его способностях к большому пафосу, но, оставаясь в пьесе неуместными, они только вредят ей.