И именно потому требует Шекспир сцены, что он не хочет ничего определенного высказать, выразить, сделать какие-нибудь идеи близкими нам путем чар искусства, а только дает отражение жизни в увеличенном, раскрашенном, озаренном ослепительным светом виде. Конечно, наиважнейший внутренний, биологический и социальный смысл трагедии, всякой трагедии: возбуждая в нас страх и сострадание, освобождать наши души от этих чувств, растить в нас трагическую радость жизни, смелую готовность жить, сознавая все омуты и пропасти жизни, и притом, возбуждая эти чувства разом в огромной толпе, связывать и роднить нас общностью наших судеб и родственностью наших душ. Театр в настоящее время плохо выполняет это назначение и именно потому, что актер заслонил поэта.; Каждый вечер можно слышать треск аплодисментов, выражающих коллективное движение человеческой души по поводу чисто взятого do или эффектно брошенного словечка, и при этом вы слышите восклицания: «Хорошо поет, собака!» Но поэт редко теперь потрясает толпу так, чтобы в слезах и с высоко поднимающейся грудью каждый вдруг почувствовал дорогого, чудесного и несчастного брата во всех соседях. Театр в настоящее время редко выполняет свое настоящее назначение, но такова социально-биологическая цель трагедии. Ее выполняют и драмы символические, и драмы непосредственные. Примирение, трагическое утро после бури, возбужденной трагедией, у сознательных интеллигентных людей не может не пройти сперва сквозь философское размышление. Но именно потому, что Шекспир дает лишь изумительный кусок жизни и не желает наводить на определенные идеи, размышления по поводу Шекспира всегда бывают так высоки. Чтобы придать философский вес и характер Отелло или Лиру, надо сделать объектом размышления всю жизнь в ее целом, человека во всем его объеме.
Трагизм «Отелло», например, неизмеримый и всеобщий, и герои его — все действующие лица, а через них все человечество. Общее громадное несчастье происходит оттого, что человек не то, чем мог бы быть. Несчастен Отелло, потому что привык считать женщину собственностью и теряет и тень рассудка при мысли об измене, притом так мало уважает прелестное существо, снисхождение которого к нему всем казалось чудом, что не хочет ни о чем спрашивать ее, не верит ни единому слову, а казнит, как власть имущий, по первому требованию ослепленного инстинкта: все это плод застарелой социальной болезни. Если бы Отелло уважал Дездемону и видел в ней свободного человека, трагедия была бы немыслима.
Несчастен Яго, человек изумительной активности и тонкого ума, человек несомненно крупный и даровитый, который мог бы быть для людей источником поучения, помощи, но, воспитанный в обществе, где homo homini lupus est, он мстит миру за мелкие обиды, за то, что он не первый, и его дружба, которой все хотят, в которую все верят, становится ядом. Он никого не любит: все для него — лишь средства, которыми он безжалостно вертит. Когда маска сорвана с него, его убивают в пытках и с отвращением. Несчастны Эмилия, Дездемона, каждый на свой лад недоразвитый получеловек.
Несчастен Кассио, потому что он слабый, доверчивый, разбрасывающийся человек: красивый, любезный, искренний, хороший — он не умеет защищаться, и если случайно не гибнет, то служит к гибели других. А мог быть настоящим украшением круга людей, источником радости. Я утверждаю, что в «Отелло» нет ни одного дурного человека и ни одного хорошего.
Все калеки, все извращены, и все, в сущности, прекрасный материал. Люди страдают, мучат друг друга. Почему? Что за проклятая паутина взаимной вражды, недоверия, плутни, жестокости? Можно ли выпутаться и выпутать других? Рок предстоит перед нами как страшная запутанность и искаженность человеческих отношений. Пусть у того или другого человека идеал рисуется лишь смутно после трагедии, но если трагедия на него действительно повлияла, то хотя смутно, а чувствует он, что жизнь и люди могли бы быть прекрасными, что надо жить ради этой прекрасной возможности и искать путей к ее осуществлению. И многое другое хоть неясно, но копошится в голове и на сердце. И человек вздыхает глубоким и сладким вздохом… А впрочем… Много ли даже полусознательных, но хоть чутких зрителей?
Не забывает ли мгновенно большинство полученное впечатление, обменявшись двумя-тремя фразами об исполнении. Театр стал passe-temps, как карты.
Фумагалли дал «Отелло» полностью. Уже это — огромная заслуга. Но, кроме того, он поставил его с законченностью и роскошью, не оставляющими желать ничего лучшего. Вдохновлялся он при этом венецианскими классиками. Сцена в Сенате была настоящей картиной Тициана. Во всем крайняя заботливость передать исторически верно картину взволнованного заседания верховного совета великой республики. Заслуживает всяческой похвалы и роскошный, залитый солнцем тропический сад, в котором происходит действие, начиная с третьей сцены — до развязки. Умопомрачительная роскошь, жаркий климат, вся атмосфера юго-восточной ночи дополняла и объясняла трагедию, создавала атмосферу страсти и чувственности. Разве эта величавая роскошь, эти фантастические здания, эти причудливые ароматные растения созданы не для того, чтобы быть рамкой божественному существу, именуемому человеком? Не для того, чтобы служить оправой его счастью, его мысли, его любви? Нет, все это превращается в губительный яд, бросает кровь в голову, рождает ужасы и преступления, потому что люди в корне искалечены, видят друг в друге врагов, конкурентов или источник наслаждения, им принадлежащий, безвольный, захваченную добычу.