Том 6. Зарубежная литература и театр - Страница 106


К оглавлению

106

Но в том-то и дело, что эти раритеты, эти гиперфокусники/чародеи самой утонченнейшей культуры, с той высоты, на которую они забрались и на которую их в известной степени возвели, с высоты этих стеклянных, фарфоровых или слоновой кости башен наблюдают ужасные вещи. Вокруг них стелется целое море или даже не море, — это слишком романтично, — целая трясина человеческой пошлости, человеческой жестокости. Они ее видят всюду, и Флобер, и Анатоль Франс, и Жид, — видят ее как страшное противоречие именно тем утонченнейшим вещам, чувствам и идеям, в мире которых они обыкновенно живут. И они начинают тосковать от чувства этого глубочайшего противоречия.

«Это еще ничего, — говорит буржуа, — пускай он поплевывает на все, пускай он капризничает и даже тоскует. Это такая у меня птица в клетке сидит раззолоченной, которую я держу потому, что она красива. Так пусть себе охорашивается и боится, как бы ее перышки не запачкались в моем грязном жилище, — это входит в программу».

Но, кроме того, эти люди, эти раритеты сами замечают, что уровень болотной грязи очень прозаической, деловой, экономической, конторской, биржевой культуры, которая является опорой и сутью «существующего порядка», начинает скользить вниз. Порядок этот начинает разрушаться и грозит увлечь с собою те верхние этажи, где не только они сами живут, но где расположены музеи человеческой культуры, все эти великие мировые ценности, в которые они искреннейшим образом влюблены, а также те сады, где посажены будущие какие-то необыкновенные красоты. В том месте, которое представляется им грязным нижним этажом общества, делается что-то неладное, оттуда слышатся стоны и крики, там идет какая-то драка — того и гляди, в конце концов, все здание рухнет и превратится в руины. И на них нападает страх.

Вернемся к названным выше трем людям. Флобер все время ненавидел буржуазию и был реалистом только для того, чтобы написать, какая кривая рожа у буржуазии, и был романтиком, чтобы сказать, что он хотел бы видеть в жизни человека как раз то, чего он в действительности не видел вокруг себя. Действительность ужасна, для художника есть только один исход — констатировать это предельно чистым языком, с необыкновенной музыкальностью ритма и с полной определенностью мыслей и чувств, — и уже в самой констатации найти некоторую сладость мести тому, что ненавидишь, и некоторое утешение в общении с тем, что ты мог бы любить.

Анатоль Франс поступал иначе. Он иронизировал, презирал, утонченно презирая, давал понять, что он с буржуазной чернью и с ее глупым, пошлым миром не желает иметь ничего общего, — разве только иногда позволял себе своим тонким золотым пером зарисовать карикатуры и посмеяться немножко над окружающими свиными рылами. Но когда пришла война, когда нижние этажи общества затрещали и верхние закачались, старый Анатоль Франс, ненадолго увлеченный было патриотическим угаром, резко. изменил свое понимание — общественной жизни и сказал: «Черт возьми, как-то нужно спасаться!» А так как он был другом Жореса и видел начало революционного движения, то он подумал: «Может быть, именно здесь восходит солнце которое надо приветствовать, и, может быть, даже следует помочь его наступлению». И Анатоль Франс подошел вплотную к коммунизму и, если бы не был так стар, может быть, стал бы решительно на революционные позиции. Но Анатоль Франс был стар, на него насела семья — пугала его квартирными и денежными неприятностями; он сдался и только кряхтел, когда к нему приходил Вайян-Кутюрье и говорил, что нужно оставаться верным знамени коммунизма. Франс прятался в бесцветный социализм, может быть, по причине глубокой своей старости, а может быть, и потому, что конъюнктура тогда была все-таки не так тяжела для капитализма, как сейчас, а, как это ни странно, «раритеты» являются чувствительным барометром на чрезвычайно, казалось бы, далекие от них вещи. На бирже поднимаются и опускаются бумаги — и, смотришь, эта «изумрудная лягушка» выходит наверх и предсказывает хорошую погоду, а в противоположном случае она опускается вниз и испытывает чрезвычайные огорчения.

Андре Жид всегда был спецом такой тончайшей культуры, всегда прекрасно видел отвратительные язвы буржуазии. Теперь, когда война и послевоенный кризис потрясли до основания буржуазный мир, он склонен осудить капитализм со всей резкостью и решительностью и порвать компрометирующие связи между собою и гибнущим миром.

Вы знаете, как похожи по тону высказывания Андре Жида и Бернарда Шоу. Бернард Шоу приходит к нам не столько потому, что он знает и любит нас, сколько потому, что он знает и не любит буржуазный Запад, знает, что там для него спасения нет. Поэтому он очень многое берет у нас на веру, а вера — вещь шаткая. Поэтому не исключена возможность колебаний со стороны Шоу. В отношении Андре Жида можно предположить, что в карканье социал-фашистского воронья, может быть, есть доля правды.

У Анри Барбюса было несколько неудачных книг, — но они не могли нас сильно огорчить. Это были мелкие чудачества и интеллигентские реминисценции. Андре Жид при известных обстоятельствах может сделать гораздо худшие ошибки в припадке гуманистической истерики.

Необыкновенно утонченные люди культуры, о которых мы говорим, не являются знатоками того нового мира, в который они хотят вступить. В этом и кроется опасность для них.

В процессе распада и отхода интеллигенции от крупной буржуазии происходит бунт интеллигентов — специалистов высоких форм культуры — против буржуазии. Одна из сил буржуазии, которую она, правда, считает за роскошь и украшение, но которую она оплачивает и которой гордится, — эта сила восстает против нее.

106