Роман «Вертер» есть настоящее завершение этой полосы переживаний Гёте, — завершение очень поучительное и многозначительное.
Энгельс в цитированной нами статье против Грюна, раздраженный его непомерным раздуванием чуть ли не социалистического значения вертеровского протеста, дает роману несколько презрительную оценку. Конечно революционность Вертера не многого стоит и вряд ли может быть даже в какой-то мере названа революционностью, однако глубокая и тонкая чувствительность этого героя, его умение анализировать свои переживания, его благородство, по сравнению с окружающей пошлой средой, его любовь небывалой высоты и страстности, жертвенная смерть, которая воспринимается как акт глубочайшей значительности (на манер Эмпедокла у Гёльдерлина), — все это страшно поразило современников, ибо выражало глубокую сущность настроений огромного количества маленьких Гёте. Вертер, который кажется нам сейчас мелким и сентиментальным буржуазным полупередовиком, возвеличивался. Но для этого возвеличенного, полного неудовлетворенности, социального протеста и мировой скорби молодого буржуа выходом признавалось лишь самоубийство. Более крепкие вожди передовой буржуазии, вроде великого Лессинга, отнеслись с осуждением к такого роду маневру. Некоторые же молодые маленькие Гёте посчитали это для себя законом и примером и пошли по пути Вертера.
Волнение вокруг этого вопроса было большое. «Вертер» сделался мучительной и модной книгой. Наполеон брал его с собой в поход и перечитывал семь раз. Хотя бы поэтому к «Вертеру» никак нельзя отнестись просто пренебрежительно. Да и в жизни самого Гёте «Вертер» играл огромную роль. Уже гораздо позднее, стариком шестидесяти трех лет, Гёте пишет Цельтеру: «Я хорошо знаю, каких усилий стоило мне в то время спасение из волн смерти». Другими словами, Гёте доведен был в то время до такого отчаяния, что он некоторое время, украшая смерть всякими словами мистики и риторики, в сущности говоря, все серьезнее и серьезнее думал прекратить жизнь, признать, что он — гармоническая личность — не может жить в негармонической среде, уйти из нее, «возвратить билет», так как бороться не в силах, а подчиняться не хочет. Все чаще представлялось ему это как единственный достойный конец его столь еще краткого существования на земле.
Вот тут-то и помог ему другой прием, в одно и то же время спасительный и пагубный. Оставив вокруг смерти некоторый ореол, он вводит проблему через искусство в действительность, берет образ очень близкий к себе самому, скорее пониже, чем повыше себя, берет за основу собственную свою любовь (в неуспешности своей, однако, не особенно трагическую), ставит тем самым образ самоубийства непосредственно перед своими глазами, делает его осязаемым и тем самым помогает себе изжить свое тяготение к пистолету. «Так это могло бы быть со мной», — говорит себе Гёте. Он как бы доживает до конца то, что могло бы его постичь, если бы он выбрал эту тропинку. Так он освобождается от мысли о высоком, по его мнению, но трагическом конце. Он остается жить, он остается победителем. Но оставаться жить — значит пойти на компромисс. Теперь задачей Гёте будет не только построить философию компромисса, но и построить царство, в которое можно уходить от всякого компромисса, царство, в котором красота живет независимо от безобразной действительности, и т. д.
Борьба Гёте за гармоническую личность в негармоническом мире продолжается, она продолжается путем уступок, путем отречений. Гёте прекрасно это знает, он глубоко тоскует по этому поводу, он часто переживает ужасающие кризисы на этом пути, но он идет по нему. Другого для него нет, и раз он живет, он живет не только для того, чтобы дышать. Уступая в одном, он хочет наверстать на другом, и то, что он для себя сохранил, старается развернуть с величайшим блеском.
Тут-то и получается изумительный, полный противоречия эффект. С одной стороны, все сокровища, которые обрел и которые создал Гёте на этом пути, как бы компрометируются тем, что они являются оправданием компромисса. С другой стороны, несмотря на то что они являются детьми компромисса и несут на себе его черты, они часто сами по себе являются огромными ценностями человеческой культуры.
Особенный же смысл, особенную глубину приобретает все это, если еще раз подчеркнуть, что в гётевском универсализме в высокой степени отразилось революционнейшее и благороднейшее, что только могла дать буржуазия.
Надо добавить к этому, что Гёте в порядке мышления об обществе, минуя этапы политической революции (что исторически ужасно, почти постыдно), доходил до какого-то предчувствия посткапиталистических форм развития человеческого общества, то есть социализма.
Наконец, от времени до времени сквозь все великолепие классического гётеанства вдруг проскальзывает огромная внутренняя тоска человека, который заплатил за всю эту великолепную и пышную постройку отказом от другого рода счастья, которое было ему, может быть, много дороже. Этим счастьем могла бы быть только бескомпромиссная борьба и победа, — но это (что Гёте осознавал) было мечтою, — или гордая смерть перед лицом жизни, которая по узости своей не смогла быть достаточно вместительной рамкой для истинно свободной человеческой личности новой эпохи.
Мысли о самоубийстве окончились изданием «Вертера» в 1774 году, а 7 ноября 1775 года — Гёте уже в Веймаре.
Очень многие биографы Гёте рассматривают встречу с Карлом-Августом как необыкновенно счастливое обстоятельство. Так поступает и Гундольф. На самом деле, приглашение Карлом-Августом Гёте в свое государство-поместье и согласие Гёте было очень яркой формой сдачи позиции вождем бюргерства господствующему княжеско-дворянскому посту.