Известно, что у Гюго было необыкновенно острое зрение, четкое и дальнозоркое. До самой глубокой старости и смерти он не носил очков.
Гюго был в гораздо большей степени словесным живописцем светотеней, чем колорита. Контрасты света и тьмы, к которым Гюго так часто прибегал для иллюстрации моральных противоположностей, ему необычайно милы. Да и самые цвета служат у него средством для разительных контрастов, путем их резкого противопоставления. Мабильо прав, когда он говорит, что «Гюго нужно для того, чтобы возбудиться самому и считать достаточными свои возбуждающие средства, лицезреть целый сноп лучей, какой-нибудь интенсивнейший свет, почти жгучий».
Чем дольше жил Гюго, тем менее удовлетворяли его средние тона, тем более подходил он к крайностям: интенсивно-черному и интенсивно-белому. Мабильо думает, что это явилось в результате какого-то физиологического перерождения зрительного аппарата и мозга Гюго. Мы же думаем, что в этом сказалось то постепенное упрощение методов, которое является одной из форм достижения мастерства. Так же точно, когда Мабильо жалуется, что необыкновенная четкость словесного рисунка Гюго к концу его жизни превратилась в твердость и даже черствоватость, я не могу согласиться ни с каким физиологическим обоснованием; не могу согласиться также и с тем, чтобы это означало какое-то понижение словесно-живописного дара Гюго, а вижу в этом только еще большую твердость его мастерской руки.
Однако же никоим образом не нужно делать отсюда тот вывод, будто Гюго что-то вроде Доре (правда, очень родственного ему в рамках рисунка и гравюры). Нет, Гюго — настоящий живописец. Он любит краски, только красочность эта мало соответствует действительной раскраске природных вещей вне нас и еще не устремляется к какому-нибудь импрессионистскому или поэнтелистскому любованию оттенками и сложностью колористических эффектов. Краски Гюго — это золото и серебро, пурпур, пламя и сверкание драгоценных камней. Гюго любит пышность. Очень интересно, что черный цвет, часто фигурирующий у Гюго, как отсутствие всякого света, как пещера, ведущая в ночь, с другой стороны, беспрестанно употребляется им, как нечто вполне активное, как какой-то бархатный мазок, в одно и то же время глубоко звучащий, словно самые низовые басы, и входящий в великолепную красочную гармонию с другими тонами. Я бы сказал, что черный цвет был любимым «колоритом» Гюго. Все это, нам кажется, характеризует красочную гамму Гюго как глубоко демократическую, мощную, выразительную, отрицающую стремление к гармоничной умиротворенности или к эфирности.
Таковы же и формы Гюго. Мабильо отмечает: «В течение тридцати лет в своих рисунках он подражал кошмарам Гойи или колючим экстравагантностям Пиронезе и ни одного разу не удосужился начертить какую-нибудь гармоничную форму или красивое лицо».
Так точно и в словесной своей живописи он беспрестанно останавливается на резких рельефах, на глубоко запавших трещинах, на колющих остриях.
Своеобразны метафоры Гюго. Мы уже говорили об его особенном пристрастии к животным образам. Животные не только поражают его своей выразительностью и он, как настоящий Мастер анимизма, умеет эту выразительность подчеркнуть и Полностью использовать, но они для него еще и символы своеобразных характеров и чисто человеческих страстей. Львы и орлы символизируют у него величие, отвагу, и он постоянно любит вкладывать им в уста целые речи, которые являются непосредственным выражением собственной его манеры мыслить и чувствовать. Гады часто фигурируют у него как незаслуженно проклятые природой существа, которые за своей противной личиной таят смиренную душу. Фигурируют также фантастические звери, которые всегда у Гюго обладают каким-то своим характером, очень резко выраженным и послушно повинующимся его призыву придать наивысшую выразительность тому или другому моральному замыслу.
Переходя к миру звуков у Гюго, надо отметить одновременно и замечательную его музыкальность, и отсутствие в нем таковой. В самом деле, звучность его стиха, разнообразие мелодий в них делают Гюго одним из крупнейших музыкантов стихотворного слова. Это музыка бетховенского типа, героическая, контрастная, разнообразная. Вместе с тем Гюго обладает необыкновенной способностью переводить слуховые впечатления в зрительные. Создавши зрительный образ, в который воплощается слуховое впечатление, Гюго, как поэт, вынужден затем этот зрительный образ передать нам опять-таки в форме звучащих слов, причем этому словесному звучанию, как мы только что сказали, он придает мастерскую гармонию, инструментовку.
Вместе с тем, однако, Гюго нигде не проявляет любви к музыке как к таковой. Эта область ему в значительной мере была чужда и в жизни. Когда музыка затрагивала Гюго, она немедленно переводилась его мозгом на язык зрительных образов, и когда он сам производил музыку, то это была музыка слов, лепящих образы.
Я считаю необходимым отметить здесь громадное, бросающееся в глаза, но, кажется, еще никем достаточно не отмеченное сходство Гюго во всех перечисленных мною чертах с Эмилем Верхарном.
У меня нет данных для того, чтобы судить о том, как относился Верхарн к Гюго, но что Верхарн является сознательным или бессознательным потомком Гюго, с такой же плебейской лирой в руках, отразившим в своей поэзии лишь другую фазу демократии, демократии, несравненно более пролетаризированной, — это не подлежит никакому сомнению.
В отношении словаря, неожиданных словоупотреблений Гюго превосходит всех поэтов своего времени и последующего. Недаром Морис Баррес назвал его повелителем французских слов.