Том 6. Зарубежная литература и театр - Страница 35


К оглавлению

35

Так в этом замечательном романе Гюго старается наметить путь той самой абстрактной морали, которая так часто расслабляла отдельных людей и целые группы в боевые времена. Я уверен, что Ромен Роллан и иже с ним еще и сейчас должны со слезами на глазах читать этот роман, как свое евангелие. И разве не замечательно, что Ромен Роллан в своих революционных писаниях чрезвычайно близко подходит к образам Гюго. На них лежит как бы печать той манеры соприкосновения с революцией, которая освящена авторитетом Гюго. Правда, этот гюгогианский уклон не помешал Роллану выйти, хотя и со значительным опозданием, на прямой революционный путь. Но тут основным, определяющим моментом являлось время. Р. Роллан с самого начала проще, реалистичнее Гюго, да и Октябрьская революция не чета даже Коммуне.

Тов. Нусинов, посвятивший интереснейший этюд роману «Девяносто третий год», отмечает в нем как черты несомненной стилизации, черты гиперболы и насыщенности, роскошной риторики, направленной к тому, чтобы «уговорить» читателя, так и элементы претендующей на научную точность описания сугубо реалистической прозы.

Мне кажется, что основным объяснением этого приема должно служить именно желание Гюго выдать разгоряченные плоды своего воображения, которые он скомбинировал в агитплакаты, за подлинную действительность, вставив их в рамки топографии, экономических и историко-политических экскурсов, которые должны заставить читателя думать, что писатель говорит чистейшую правду, на основании изучения фактов.

Возвращение Гюго в Париж после кратковременного пребывания его в Бельгии было новым его апофеозом. Почти вся нация без исключения и огромные прослойки европейского общественного мнения превознесли Гюго выше всех других писателей, и вряд ли кто-нибудь мог в такой мере считать себя подлинным царем современной ему литературы.

Гюго и сам всерьез считал себя пророком и вождем всего прогрессивного человечества'. Он прозрачно намекал иногда — со слабостью, простительной в его положении, — на то, что он уже вышел за пределы простой человечности и является в некотором смысле полубогом.

В своей книге «Искусство быть дедушкой» он в очаровательных стихах воспевает своеобразные прелести старчества; но в эти последние годы своей долгой жизни он занимается не только искусством быть дедушкой, но и искусством быть богом. Он принимает почести, судит с высоты своего величия, окружает себя небесными облаками, из-за которых он не совсем ясно видит контуры земных предметов. Все это производит в его крепкой голове, украшенной жесткими сединами, некоторое постоянное головокружение самовлюбленности.

Старый Гюго представляет собой почти трогательное смешение величия и несколько забавной наивности. Разве не характерно, что Гюго предполагал возможность переименования Парижа в Гюгополис.

Больше чем когда-нибудь верен он той своей программе, которую произнес в первой речи после провозглашения его академиком: «Цивилизовать людей спокойными лучами мысли, просвечивающими их головы, — такова, милостивые государи, основная миссия и слава поэта».

Не придавая особого значения чисто биографическим моментам жизни Гюго, мне все-таки хочется сказать здесь о Том, что семейная жизнь Гюго ознаменовалась замечательным, редким в истории, продолжавшимся почти пятьдесят лет, прочным любовным союзом его с актрисой Жюльеттой Говен (в честь ее это имя и получил герой «Девяносто третьего года»), по сцене — Друэ.

Эта очаровательная женщина отдалась Гюго душой и телом, была его вернейшей подругой во всех его перипетиях, проявляла подчас изумительную мужественность и самоотверженность и в то же время, считаясь его «любовницей», никогда, до смерти жены Гюго, не удостоилась чести быть официально у него принятой.

Жизненный роман Гюго очень интересно изложен в недавно вышедшей книжке Эсколье «Славная жизнь Виктора Гюго» и представляет известный бытовой и психологический интерес.

Самым замечательным является поражающая свежесть чувств, которую Гюго донес до седых волос, до глубокой старости. Эта непосредственная свежесть чувства полностью отражалась и в его замечательной подруге. Трогательно читать письма, которыми обменивались два старика в последние годы их жизни.

Вот, например, что пишет семидесятипятилетний Гюго своей подруге:

...

«Я пишу тебе это письмо в последний день 1876 года. Ты прочтешь его в первый день 1877 года. Тебе сейчас 70 лет, мне скоро будет 75. Сквозь жизнь, бурную и взволнованную, через все тучи и тени мы пронесли нашу любовь, которой теперь исполнилась 44 года. Мы приближаемся к небу, мы все больше и больше становимся душами, сердце телесное в нас замещается мистическим сердцем из света. Я тебя обожаю, будь благословенна, моя горячо любимая».

Когда Гюго исполнился восемьдесят один год, он пишет:

...

«Какая очаровательная годовщина. Я посылаю тебе новый цветок — ему 49 лет, этот цветок называется „Я люблю тебя“. Я думаю, что самому богу нравится эта новинка, ею он украсит свою вечность. Да, ты знаешь, — я люблю тебя. И я уверен, что ты счастлива, как я, вслух говорить эти весенние слова „я люблю тебя“».

При всем налете несколько ребячьей мистики, к которой Гюго был склонен всю жизнь и особенно к концу ее, эти письма семидесятипятилетнего к семидесятилетней, восьмидесятилетнего к семидесятипятилетней, как и ее ответы, представляют собой какую-то огромную победу над старостью, — черта, которую стоит отметить в Гюго, как лишнее доказательство той неистощимой жизненной силы, которой обладал этот человек.

35