В первоначальном «Гёце» Гёте ничего этого не скрывает. Сам Гёц, видите ли, благодетельный барин, живущий в крайней, почти мужицкой простоте и отечески заботящийся о своих крестьянах.
Приведем одну сценку.
«Георг. Ах, если бы богу угодно было, чтобы подданные благословляли своих государей, как ваши крестьяне вас.
Готфрид (то есть Гёц). У меня-то их мало. Для меня нет лучшего удовольствия, как способствовать их счастью. Но наши государи — это ведь огнь пожирающий, ведь они питаются кровью и потом подданных, и их никак не насытишь».
В сцене последнего пира в осажденном князьями замке Гёца герой развертывает свою утопию. С подлинной исторической чуткостью Гёте не заставляет его мечтать об исчезновении бар (Лассаль допускает это для Зикингена и совершенно фальшиво). Но в пределах рыцарского строя гётевский Гёц идет так далеко, как только может унести его великодушная фантазия.
«Готфрид. Если бы у великих мира сего было достаточно человеческого сердца, чтобы почувствовать, какое блаженство быть подлинно большим человеком. Они не понимают, что хорошо вспаханные кругом земли — рай по сравнению с их искусственными садами, заключенными в высокие стены. Они не понимают, что здоровые лица, радостные глаза мужика, его, большая семья, избыток в доме и в поле — в тысячу раз прекраснее всех их спектаклей и всех зал, увешанных картинами. Да, если бы это было так, то сосед не воевал бы с соседом, потому что все были бы довольны.
Георг. А на что же были бы тогда мы и наши кони?
Готфрид (смеется). О, самой беспокойной голове хватило бы дела: мы бы освободили горы от волков, привозили бы крестьянам дичь с охоты, а в награду садились бы за его стол, к его миске с супом».
В великолепной сцене ответа Гёца судьям он кричит: «Вы называете меня разбойником? Ах, как бы я желал, чтобы вас, потомков мещански честных мошенников, дружески улыбающихся воров, высокорожденных грабителей, когда-нибудь общипали бы до последнего павлиньего пера!»
Все это величественно подытоживается в сцене смерти «личности, пожелавшей быть свободной».
«Готфрид. Бедняжка жена, в каком подлом мире я покидаю тебя. Запирайте сердца крепче, чем двери жилища. Приходят времена обмана: только ему дана свобода. Расслабленный, но хитрый получит власть, а доблестный запутается в сетях. (Смотрит на небо.) О, простор небесный — свобода! свобода! (Умирает.)
Елизавета. Свобода существует только там, вверху, — там, где ты теперь. Наш мир — тюрьма!»
Вот как обработал Иоганн Вольфганг Гёте, юноша двадцати одного года, подлинного Гёца, чтобы сделать из него носителя тогдашних бюргерских идей и настроений.
Но Гёте не ограничился этим. Как мы уже сказали, он окружил Гёца большим богатством ярко набросанных бытовых сцен и целым хором различных фигур, среди которых есть очень интересные, — пылающий юностью, отвагой и преданностью Георг или монах Мартин, под которым разумеется, вероятно, Лютер; или всякие маски при дворе архиепископа Бамбергского. Живой вышла также жена рыцаря и несколько деланной, но не лишенной грации, его сестра Мария.
Однако над всей этой серией фигур высятся две, значение которых почти равно значению самого героя, — это Вейслинген и Адельгейда.
Рыцарь Вейслинген должен был быть противопоставлен Гёцу, как слабость силе. Вейслинген одарен, но женственен.
В своем мире рыцарей он чувствует себя оттертым на задний план кипучей и цельной фигурой Гёца.
В фальшивом мире князей и их придворных он думает стать руководителем. Адельгейда говорит ему: «Как! Ты, который можешь повелевать государем, хочешь повиноваться этому грубому вояке!»
Но Вейслинген был для Гёте далеко не только отражением измены рыцарскому делу некоторых элементов средневековья.
После успеха драмы единомышленники поэта некоторое время называли его «Гёц».
Но сам поэт прекрасно знал, что он не только Гёц, но и Вейслинген.
Уклончивая гибкость, нерешительность, доходящая до измены, в то время стали заметны для Гёте в его собственном характере лишь со стороны сентиментальной.
Он уже жестоко расстался в то время с несколькими девушками и почти во время написания драмы покинул, по причинам неясным в то время для него самого, очаровательную дочь пастора Фредерику Брион.
Мы не будем сейчас углубляться в очень по-своему важный вопрос о том, почему Гёте до зрелого возраста постоянно вероломно и трусливо бежал от всякой серьезной любви в решительный момент. Во всяком случае, эта черта его биографии мучила его самого: драма этого порядка отражена и в Вейслингене, вероломно покидающем сестру Гёца Марию, и в Клавиго, и в герое драмы «Стелла», и в самом Фаусте.
Гёте после напечатания «Гёца» послал экземпляр покинутой им Фредерике и написал при этом одному из друзей: «Когда она увидит, как я изобразил историю Вейслингена, — она, может быть, несколько утешится».
Он видел, таким образом, в этой «истории» акт самобичевания.
Но уже юноша Гёте был бесконечно глубок. Вейслинген похож не только на его прошлое и романтическое будущее (роман с Лили Шёнеман), но он отражает, в известной мере, всю его судьбу.
Разве сам Гёте не перейдет из лагеря почти революционного бюргерства в стан князей, как их советник и сановник? Разве он не изменит очень многого в своем миросозерцании в угоду им, частью притворно, а частью — что хуже — переродившись? Разве он не построит всю свою жизнь, все свои сочинения таким образом, что реакционеры всех веков смогут искать в нем опоры, как в другом, имевшем параллельную судьбу гиганте молодого немецкого бюргерства — Гегеле?