Том 6. Зарубежная литература и театр - Страница 146


К оглавлению

146

Вот что гласит идеалистически-пессимистическая мудрость Шекспира.

Пройдя сквозь увлечение миром, пройдя сквозь горечь борьбы с миром, он пришел, в известной степени, к примирению с ним, но к примирению лишь постольку, поскольку он узнал его суетность.

Хорошо, что жизнь не вечна. Хорошо, что все проходит. Хорошо, что есть смерть. Хорошо, что есть конец. При таких условиях еще можно сидеть в этом театре.

Разумеется, такое настроение не есть какое-то «начало» или какой-то «конец» человеческой мудрости. Это определенное классовое настроение. Великий выразитель деклассирующейся, изменяющейся, переходящей в магнатскую буржуазию, аристократии, а сам непосредственно представитель творческого служилого люда, Шекспир, в эпоху самоопределения массивнейших частей буржуазии, как воплощения скопидомства, ханжества, пуританства, не видел впереди никаких просветов. Никаких просветов не обещала ему и возникающая на почве этих запутанных социальных отношений монархия. Исхода не было. Можно было — или убить себя, или без конца хныкать по поводу того, что мир неудачен, или радоваться тому, что он непрочен, вместо того чтобы быть этим опечаленным.

Другое дело — наш герой Бэкон. В его мудрости есть особая нота, которая не слышна у Просперо, которая надломлена у Просперо. Бэкон только стремится к своей волшебной книге, к своему волшебному жезлу. Тут нужна гигантская работа по расчистке всех научных методов и приобретений.

Бэкон полон юношеской, счастливой, сверкающей, наивной веры в науку. Он знает, что общественный строй несправедлив. Он знает, что со многим надо мириться, как с неизбежным. Он знает и вообще о разных порочных свойствах мира, но он легко шагает через них. Он не как Просперо, который готов отдать свой научный жезл, свое предчувствие технической мощи только потому, что он чувствует или полагает, будто «в моральной скорби — бытие». Нет, Бэкон оставляет в стороне «моральную скорбь» и прежде всего заявляет: при правильном методе мы узнаем, что такое природа, и возьмем власть над ней, а там видно будет!

С этой точки зрения можно сказать, что Бэкон — гигант разума, ниже наиболее высоких гигантов разума, каких создавал Шекспир, так как он не проникает до дна всю глупость и неудовлетворительность мира, каким его фактически создает классовое общество.

В этом смысле пессимизм Шекспира или величайшая резиньяция Просперо высятся как башня над головой нашего гораздо более прозаического и практического канцлера. Но зато не напрасно говорил Маркс, что материя еще дружелюбно улыбается человеку в лице Бэкона, что она еще полна жизни, соблазна, обещаний для него. Сила Бэкона — в его молодости, в его даровании: не то важно, что, вооружившись разумом, я могу построить себе карьеру, как змея, и пролезть высоко (а может быть, затем свергнуться вниз!), и не то важно, что большими, печальными глазами умного я вижу много тяжелого в жизни, а то, что разум даст силу и возможность идти к другой власти — к власти науки и техники, на которой мы обоснуем новые формы общественного бытия. Тут перед нами увлекательнейшие перспективы, перспективы почти бесконечные, куда я и зову.

И так как в произведениях Шекспира нет ни одного такого представителя ума, у которого доминировала бы или хотя бы очень сильно звучала эта нота, то еще раз можно сказать, что никакого прямого влияния Бэкон на произведения Шекспира не имел.

Мы думаем, однако, что сделали отнюдь не зря эту красочную экскурсию, поскольку встретили подобия Бэкона среди фигур «рыцарей ума» великой портретной галереи Вильяма Шекспира.

Марсель Пруст

Понятие «французский роман» сделалось к концу XIX века необычайно определенным. Французский роман, конечно, разнообразный по своим темам и разнородный по своим качествам, тем не менее сделался очень определенным коммерческим товаром. Лучше ли он был, хуже ли — все же он всегда был, так сказать, литературно-рыночно ценен. Минимальное издание было тысяча экземпляров, максимальное — миллионы. Писал целый ряд иногда оригинальнейших талантов, издавал и продавал целый ряд подчас необыкновенно неудачливых купцов, но все это в совершенно подавляющем большинстве принимало вид все того же соломенно-желтого томика, около трехсот хорошо напечатанных страниц, цена 37 г довоенных франка, — так называемый тип Шарпантье. Издатели очень неохотно смотрели на худые томики и на томики толстые. На два томика — обижались. Избранные и полные собрания сочинений естественно разлагались на тот же элемент — том.

* * *

Когда революционный во всех отношениях молодой Ромен Роллан, с одной стороны, стал издавать свои романы какими-то «тетрадями», а с другой стороны — растянул «Жан-Кристофа» на десятки томов это посчитали малопристойной выходкой, свидетельством слабости композиционного таланта автора и гарантией неуспеха.

Конечно, о мгновенном и огромном успехе первого, вновь появившегося длинного романа (roman de longue haleine) говорить не приходится, но нельзя было не констатировать, что этот неслыханно серьезный по содержанию роман, такой колоссальный («совсем не французский, — кричали критики, — разве это литература?»), пошел хорошо, так что всякому было ясно, что может создаться соблазн.

Известный критик Поль Суде, отмечая томы большой серии романов, принадлежавших перу никому до тех пор не известного Марселя Пруста, указывал, что здесь Пруст шел по стопам Роллана. Не в обиду будь сказано г-ну Суде, всего гигантского литературного и культурного значения произведения Ромена Роллана он во время его первого печатания не понял. Зато надо признать, что значение огромного незаконченного здания Пруста он, в известной степени, уже по первому тому предчувствовал.

146