Не было недостатка и в других «утопиях». Сама «Утопия» Мора, знаменитый «монастырь телемитов» Рабле и та своеобразная академия на Атлантиде, которую создало воображение Бэкона и о которой мы будем еще очень подробно говорить, — все это есть не что иное, как выражение мечты ученой интеллигентной буржуазии о том, что она должна была бы стать подлинным господствующим классом.
Однако не все гуманисты были политиками, политика занимала лишь небольшое место у гуманистов, если политику понимать узко; если же понимать ее широко, — тогда, конечно, вся философская, этическая, эстетическая и педагогическая работа гуманистов была политикой, ибо они, как сознательный авангард буржуазии, стремились привести к богатству и власти прослойку своего класса, так и вытекающую из нее и над нею прослойку аристократии, включая сюда новые воззрения на бога, на душу, на истину, волю, мир, общество и т. д. и т. д.
Для этого необходимо было пересмотреть все начала философии (и богословия, которое они отвергали), пересмотреть притом практически, резонно, стало быть, не в виде новых метафизических измышлений, а в виде попытки поставить на место старых традиций библейского характера или унаследованных от схоластов учений то или иное действительное знание, поставить на место метафизики физику и т. д. Вместе с тем гуманисты (употребляя это слово в широчайшем смысле) старались видоизменить нравы и воспитание людей, сделать их более решительными, более независимыми от старой рутины, более соответствующими действительным силам жизни. Делала это новая интеллигенция не только в области теории и жизненной практики, но и через посредство искусства. Здесь, может быть, она одержала полнейшую победу.
Искусство эпохи Возрождения, с одной стороны, создавало новую идеологию, с другой — новые формы быта.
Если монархи того времени интересовались новой идеологией не всегда без некоторой опаски, потому что здесь легко могли происходить разногласия между гениальными гуманистами и часто в высшей степени грубыми и эгоистичными представителями новой буржуазной монархии, — то они всегда относились с величайшим вниманием к тем новым пышным формам быта, который нес с собой художник Возрождения. Здесь нужно сказать, что буржуазная монархия, окружавшая ее новая интеллигенция и наиболее одворянившиеся слои крупнейших купцов и ростовщиков не знали меры в почти бесстыдной роскоши, бесстыдство которой умерялось, однако, именно тем, что художники-интеллигенты того времени придавали ей часто чрезвычайно высокие формы.
Все это мы видим и в политической, общественной, культурной практике Англии в эпоху Елизаветы и Иакова, то есть эпоху Фрэнсиса Бэкона.
Сказанным дана достаточно, на наш взгляд, точная картина эпохи в ее общественном определении и той особой социальной прослойки, к которой принадлежал Бэкон. В следующей главе мы ставим перед собой гораздо более специфическую задачу, — а именно задачу определения культурного места главной внутренней, психологической силы Бэкона и ему подобных — разума, в создавшемся вокруг них обществе.
Для возможно более краткого и вместе богатого и яркого выявления той задачи, постановкой которой мы окончили предыдущую главу, мы подойдем к делу с несколько необычным методом.
Мы полагаем, что Шекспир с изумительным, никем не превзойденным гением отметил и описал это по-своему страшное и яркое и вместе с тем светлое и славное явление — могучий рост разума в современном ему обществе. И мы хотим, воспользовавшись шекспировскими образами, точнее определить свойства и тенденции разума одного из самых блестящих представителей его в ту эпоху — нашего героя Фрэнсиса Бэкона.
Борьба играет огромную роль во всех произведениях Шекспира и, может быть, больше всего в так называемых королевских хрониках.
Конец средневековья и начало Возрождения, свидетелем которых был Шекспир, отличались бурным индивидуализмом; распад еще довольно прочных социальных связей давал себя чувствовать повсюду. Якоб Бурхард в своих глубоких произведениях, посвященных Возрождению, отмечает это освобождение индивидуальности и активное стремление ее найти в себе свое самоопределение и самостоятельно определить свой жизненный путь, как одно из основных явлений всей этой эпохи.
Свободная личность беспрестанно занимает Шекспира. Ее судьба всегда глубоко интересует его. Что ждет эту свободную личность — победа ли, которая увенчает все возрастающие в ней желания, или преждевременная гибель? И то и Другое возможно в этом огромном хаотическом мире, где отдельные воли противопоставлены друг другу столь беспощадно.
Шекспировские личности (может быть, еще больше герои непосредственных предшественников Шекспира — группы елизаветинских драматургов, академистов) спрашивают себя — не все ли позволено? Ведь церковный авторитет чрезвычайно снизился, вера в бога стала очень скудна, и на место божественной воли, которая совершенно точно изложена в учениях, собранных церквами, мерещится какое-то другое божество — не то Пан, не то какая-то темная судьба, вряд ли благая, вряд ли справедливая, может быть, даже просто жестокая, и скорее наслаждающаяся страданиями смертных, чем сочувствующая им.
Если все позволено, тогда остается следующий вопрос: что из позволенного окажется достижимым?
Всякая кара — навлечет ли ее стечение обстоятельств, окажется ли она жестокой реакцией государства, общественности, врагов, — сводится в конце концов к неудаче. Если человек пал под ударом такой кары, это означает, что он не рассчитал свое поведение, что, приняв более или менее верный — морально, в глазах человека Возрождения, — тезис «все позволено», он позабыл, что это не означает, будто все никем не защищено, будто можно эгоистически хищничествовать в мире завоеваний, позабыл, что существует общество, государственные силы и другие, может быть еще лучше, чем он, вооруженные хищники.