В своих выводах Гарди был совершенно беспощаден к людям, а стало быть, и к себе. Да, человек может совершать ошибки. Но, во-первых, эти ошибки необходимы, он их не может избегнуть, а во-вторых, если бы даже он избег ошибок, то рок и на это не посмотрит. Будьте совершенно безошибочны, и все-таки вы потонете в пучине моря, которое вдруг развернулось под вашими ногами вместо крепкой земли. Бытие жизни есть для нас, людей, совершенно бессмысленный поток, и нет оснований думать, что есть какой-нибудь надчеловеческий смысл. Бытие есть злая страсть. Но если во всех восточных и западных философиях буддийского пошиба есть исход в личной святости на земле и открытые двери в ту или иную нирвану, то у Гарди, по-видимому, этого нет. Для Гарди смерть есть смерть. И у него между строк можно прочесть, что, собственно говоря, уход от жизни, то есть совершенно голое небытие (всякого рода мистицизм от круговращения душ Гарди отвергает), есть разумный шаг.
Сам Гарди дожил до глубокой старости. Исходом для нега самого была художественная зарисовка этого безумного мира и смелое признание его безнадежности. То и другое привело его еще к братской жалости по отношению к людям, и почти только как плод чувства жалости рассматривал он свою проповедь, убеждавшую людей признать раз и навсегда, что они игрушки неведомой страшной силы, живущей вокруг них и в них самих. Горький эпос, в который слагаются лучшие сочинения Гарди, составляющие самую сущность его творчества, мог бы носить дантовский эпиграф: «Lasciate ogni speranza».
«Кто вошел в дверь жизни, не должен питать надежды, иначе он будет только больше страдать».
Вместе с Софоклом мог бы Гарди воскликнуть: «Самое большое счастье не родиться, а родившись, поскорее умереть». Если же ты настолько несчастен, что живешь, придавленный годами, то, по крайней мере, постарайся приобрести спокойную мудрость, которая говорит тебе: люди, брошенные с возможностью страдать и мыслить в этот бешеный водоворот, — существа глубоко несчастные. Постарайтесь, по крайней мере, понимать друг друга, наше положение, любить друг друга. Помочь же друг другу трудно, потому что чуть лучше, чуть хуже — это вообще не имеет значения в том аду, в котором кружатся люди.
Конечно, с точки зрения пролетарского миросозерцания, пессимизм Гарди есть больное мироощущение, возникшее от болезненного распада некогда крепкой английской провинции. Но ведь есть разные болезни. Надо различать больного и раненого, то есть отравленный собственными соками организм, хилый — от цветущего и, может быть, очень крепкого, многообещающего, существенная часть которого разрушена внешним ударом. Одно дело дегенерат, другое дело боец, пораженный ударом, может быть, даже смертельным ударом в грудь и мужественно готовящийся к смерти. Такого рода здоровье есть в Гарди. Он осмеливается сказать до конца то, что должен был бы сказать каждый человек буржуазного мира, не нашедший единственного подлинного и реального вывода, выхода к классу-победителю, к пролетариату, с его безграничными, солнцами залитыми перспективами.
Нужен ли нам Гарди? Да, он нужен нам, во-первых, как замечательный летописец все вновь и вновь в различных странах возникающих явлений распада крепкой и собственнической среды. Стало быть, как художник исторически важного и широко распространенного явления.
Во-вторых, он важен нам как весьма своеобразный реалист, художественные приемы которого в некоторых отношениях должны быть нами изучены. Например, в отношении того замечательного равновесия между повествованием о поведении и его обусловливающих воздействиях среды и внутренней психологией, которую Гарди сводит к минимуму. Конечно, Гарди не наш. Но это необыкновенно честный протестант в стане врагов. Как раз его безнадежность, как раз чуждость его какому-либо мелкому и слащавому формализму, какому бы то ни было стремлению розовыми красочками «иллюминировать» мрачную картину окружающей жизни делает его симпатичным нам. Скорбный и мужественный художник — одна из фигур конца буржуазного мира.
Вот характеристика Гарди, которая должна дать ему свое место в библиотеке западноевропейских писателей, какой должен располагать пролетариат, заинтересованный в глубоком познании прошлого и настоящего ради строительства будущего.
Всякая сатира должна быть веселой… и злой.
Но нет ли в этом положении какого-то противоречия? Разве сам по себе смех не добродушен? Человек смеется, когда ему радостно. Если кто хочет рассмешить человека, тот должен быть занесен в число забавников, утешителей, развлекателей.
А вот Свифт написал как-то о себе самом: «Я желаю не развлечь, а раздражить и оскорбить людей».
Вот тебе и раз! Если ты хочешь нас оскорблять, зачем же ты смеешься, зачем ты остришь?
Но всякому известно о смехе и нечто другое, кроме того, что он является выражением «веселости».
Очень распространено положение: смех убивает.
Но как же так? Почему же такая «веселая» вещь, как смех, может кого-то убить?
Смех убивает не того, кого он веселит, а того, за чей счет происходит эта веселость.
Что такое смех с точки зрения физиологической? Спенсер очень удачно объясняет нам его биологическую сущность. Он говорит: всякая новая идея, всякий новый факт, предмет вызывают в человеке повышение внимания. Все необычное является для нас проблемой, беспокоит нас. Чтобы успокоиться, нам нужно свести это новое на уже знакомое, чтобы оно перестало быть чем-то загадочным, а потому, возможно, опасным.